корова представила бы нам зрелищедовольно комическое, но в то же время и печальное; затянутая подпруга сильноугнетала бы ее коровью натуру и приводила бы ее в такое крайнее смущение,..
- Ну-с, так, значит, ничего? - иронически спросил он. - Отец,- резко сказала Вера, приподнимаясь на постели,- ты знаешь, что я люблю тебя и мамочку...
Бурлеск становится последним убежищем инстинкта самосохранения. Однако мне бы хотелось предупредить читателя, мало знакомого с моей манерой ..
*...Тогда густеет ночь, как хаос на водах, Беспамятство, как Атлас, давит душу... Лишь музы - девственную душу... В пророческих тревожат полуснах. / Тютчев/*
Антонио был молод и горд. Он не хотел подчиняться своему старшему брату, Марко, хотя тот и должен был со временем стать правителем всего королевства. Тогда разгневанный старый король изгнал Антонио из государства, как мятежника. Антонио мог бы укрыться у своих влиятельных друзей и переждать время отцовской немилости или удалиться за море к родственникам своей матери, но гордость не позволяла ему этого. Переодевшись в скромное платье и не взяв с собой ни драгоценностей, ни денег, Антонио незаметно вышел из дворца и вмешался в толпу. Столица была городом торговым, приморским; ее улицы всегда кипели народом, но Антонио недолго бродил бесцельно: он вспомнил, что теперь должен сам зарабатывать себе пропитание. Чтобы не быть узнанным, он решился избрать самый черный труд, пошел на пристань и просил носильщиков принять его товарищем. Те согласились, и Антонио тотчас же принялся за работу. До вечера таскал он ящики и тюки и только после захода солнца отправился со своими товарищами на отдых. Непривычная работа очень измучила Антонио. Плохой ужин, который ему предложили, и сон на голых досках не могли восстановить его сил. Наутро он поднялся уже с трудом, а после нового рабочего дня вернулся совсем больным. Две недели пролежал он в горячке. Носильщики, как умели, ухаживали за ним и держали его у себя за все время болезни. Однако, когда Антонио начал поправляться, ему заявили, что он должен покинуть товарищество, так как оказался непостоянным на работе. Антонио и сам сознавал это. Он отказался от нескольких грошей, которые ему. предлагали на дорогу, и снова пошел искать пристанища. На этот раз положение Антонио было особенно тяжело. Изнуренное тело, дрожащие руки, лихорадочно горящие глаза не могли внушить доверия. Антонио все отказывали в работе: и лодочники на реке, и уличные торговцы, и сторожа у городской стены. Ночь Антонио провел на каменной скамейке под кладбищенской оградой и продрог от дорассветного холода; днем его начал мучить голод, и Антонио, наконец, принужден был продать свою одежду. Наряд, называвшийся во дворце простым, был роскошным для уличного бродяги. Теперь у Антонио были обычные лохмотья нищего. На деньги, вырученные от такой мены, Антонио мог утолить голод, но думы оставались мрачными. Приближалась ночь - опять холодная и сырая. Приступ вернувшейся болезни мучил Антонио.
"You are lucky to have any thing finished," he rejoined. "Since Hazard got here every thing is turned upside down; all the plans are changed. He and Wharton have taken the bit in their teeth, and the church committee have got to pay for whatever damage is done."
"Has Mr. Hazard voice enough to fill the church?" she asked.
"Watch him, and see how well he'll do it. Here he comes, and he will hit the right pitch on his first word."
The organ stopped, the clergyman appeared, and the talkers were silent until the litany ended and the organ began again. Under the prolonged rustle of settling for the sermon, more whispers passed.
"He is all eyes," murmured Esther; and it was true that at this distance the preacher seemed to be made up of two eyes and a voice, so slight and delicate was his frame. Very tall, slender and dark, his thin, long face gave so spiritual an expression to his figure that the great eyes seemed to penetrate like his clear voice to every soul within their range.
"Good art!" muttered her companion.
"We are too much behind the scenes," replied she.
"It is a stage, like any other," he rejoined; "there should be an _entre-acte_ and drop-scene. Wharton could design one with a last judgment."
"He would put us into it, George, and we should be among the wicked."
"I am a martyr," answered George shortly.
The clergyman now mounted his pulpit and after a moment's pause said in his quietest manner and clearest voice:
"He that hath ears to hear, let him hear."
An almost imperceptible shiver passed through Esther's figure.
"Wait! he will slip in the humility later," muttered George.
On the contrary, the young preacher seemed bent on letting no trace of humility slip into his first sermon. Nothing could be simpler than his manner, which, if it had a fault, sinned rather on the side of plainness and monotony than of rhetoric, but he spoke with the air of one who had a message to deliver which he was more anxious to give as he received than to add any thing of his own; he meant to repeat it all without an attempt to soften it...